В общем, я решил все-таки сделать это и пошел на сайт (существующий только в виде архива, уэйбэк-машины) журнала “Русский репортер”, который в 2015 году провел какой-то такой опрос и выбрал сто поэтических текстов. Как любой опрос подобного рода, этот крайне сомнителен и по методике, и по выбору исходного материала, и по охвату; но какое-то представление он, конечно, создает. В нем огромное количество песенных текстов, причем не только на русском языке; их (как и большинство изначально иноязычных стихотворений, а также отрывков из больших произведений типа “Гамлета” или поэмы “Крестьянские дети”) я не трогал. Получилось вполне manageable количество, которое раза в два должно, я думаю, уложиться. У меня сформировалось две мысли, одна про себя, другая, мм, про русский народ. Первая мысль такая: за почти две тысячи текстов в этом проекте я подсознательно избегал тех, которые входят в этот топ-100. Ну нет, некоторые, конечно, проскользнули — “Люблю грозу в начале мая” Тютчева или “Ленинград” Мандельштама (их я, разумеется, не повторяю). Но даже при существенном количестве Пушкина самого первого номера в этой подборке (и в моей, и в русскорепортерской), стихотворения “Я помню чудное мгновенье” — не было. Вторая мысль еще неожиданнее: если можно нащупать какой-то общий нерв большинства “самых популярных в России” стихотворений, то это будет не героизм, не страсть, не тоска/saudade, не долг и так далее. — это будет сентиментальность. В этом смысле душевная близость русских и немцев становится еще понятнее (и по-своему многое объясняет). Ну, это, конечно, “мелкая философия на глубоких местах”, как говорил автор “Стихов о советском паспорте”. *** Еще пара мелких разрозненных воспоминаний и впечатлений; однажды мы в компании играли в цитатного “крокодила”, и одному из показывающих досталась строчка “Ночь, улица, фонарь, аптека”; а он не был с текстом интимно знаком (бывает) и услышал ее как “Ночь, улица, фонарь, антенна”. Показав ночь, улицу и фонарь и услышав от всех радостное “Ночь, улица, фонарь, аптека! Ночь-улица-фонарь-аптека!” он энергично замотал головой; потребовалось некоторое время, чтобы разрешить недоразумение. Уже замечено, кстати, что “живи еще хоть четверть века” — и будет 1937 год. *** Я понятия не имел, что в “Журавлях” в середине есть две строфы, не вошедшие в песню — которые, между прочим, делают стихотворение отчетливо кавказским, а не общероссийским или общечеловеческим. *** Мне трудно далось включение Асадова в подборку, но, как говорил следующий автор, “я была тогда с моим народом” (и так далее). *** Понятно, что некоторые тексты — как те же “Журавли” — широко известны как песни, а не как стихотворения; отчасти то же относится к стихотворению (по-своему сильному) совсем маргинального Кочеткова, который, как большинство поэтов поколения, работал в основном переводчиком с восточных языков; “Баллада” была опубликована только в 1966 году в сборнике “День поэзии”, где ее, надо думать, Рязанов и увидел: оно закадрово звучит — в необычно необрезанной для такого приличного по размеру текста форме — ближе к концу “Иронии судьбы”, когда мрачный Лукашин возвращается в Москву (читают его, видимо, Мягков и Талызина?).